23 мая 2026 г.
В издательстве Individuum вышли мемуары Айзека Азимова «Я, Азимов»

Возможно, тогда он и заподозрил, что я необычный. (Он верил в это всю жизнь, хотя это и не мешало ему критиковать меня за множество недостатков.) Из-за веры отца в то, что я необычный, и из-за того, что он об этом сказал напрямую, я и сам впервые об этом задумался.
В этой книге легендарный писатель-фантаст с фирменным юмором вспоминает свое детство и юность, рассказывает о работе над циклом «Основание» и делится историями об отношениях с дочерью.
BookInfo.net публикует отрывок книги.
1. Вундеркинд?
Я родился в России 2 января 1920 года, но мои родители эмигрировали и прибыли в Соединенные Штаты 23 февраля 1923 года. А значит, я с трех лет американец по сути (а по прошествии пяти лет, с сентября 1928 года, еще и по гражданству).
Я практически ничего не помню о первых годах в России; не говорю по-русски; не знаком (за исключением того, что знает любой образованный американец) с русской культурой. Я целиком и полностью американец по воспитанию и мироощущению.
Но, если я сейчас буду рассказывать о себе в трехлетнем возрасте и позже — а я это время помню, — неизбежно придется делать такие заявления, из-за которых меня всегда называют «эгоистичным», «тщеславным» или «самовлюбленным». А ради красного словца могут сказать, что у меня «эго размером с Эмпайр-стейт-билдинг».
Но что поделать? Не скрою, я высоко ценю себя, но только из-за качеств, которые, на мой взгляд, заслуживают восхищения. У меня есть немало изъянов и недостатков, я их спокойно признаю, но вот этого как раз почему-то никто не замечает.
Так или иначе, если я говорю что-то с виду «тщеславное», то, заверяю вас, это правда, и я отказываюсь выслушивать обвинения в тщеславии, пока кто-нибудь не докажет, что я солгал.
Поэтому сделаю глубокий вдох и заявлю: я — вундеркинд.
Не знаю, есть ли у этого слова подходящее определение. Оксфордский словарь говорит, что вундеркинд — это «ребенок, гениальный с раннего возраста». Но насколько раннего? Насколько гениальный?
Вы, возможно, слышали про детей, которые начинают читать в два года, знают латынь к четырем, а в Гарвард поступают в двенадцать. Наверное, это истинные вундеркинды, и в таком случае я не из них.
Пожалуй, будь мой отец американским интеллектуалом, обеспеченным и погруженным в исследования классической литературы или естественных наук, и заметь он во мне кандидата в вундеркинды, он стал бы мной заниматься и добился бы чего-то в этом роде. Могу только благодарить судьбу, что меня минула чаша сия.
Принужденный, доведенный до пределов возможного, ребенок может сломаться от давления. Но мой отец был мелким лавочником без знания американской культуры, без лишнего времени на мое обучение и без особых на то способностей, даже если бы время вдруг нашлось. Он мог только побудить меня хорошо учиться в школе, а я и так собирался это делать. Другими словами, все сошлось так, что я сам нашел комфортный режим, в котором я и вундеркиндом стал, и сам поддерживал давление, позволявшее быстро продвигаться вперед без малейшего напряжения. Так я сохранял свою «гениальность» в том или ином виде всю жизнь.
Более того, когда меня спрашивают, не был ли я вундеркиндом (а меня спрашивают, причем до неприличного часто), я по привычке отвечаю: «И был, и есть».
Читать я научился еще до школы. Осознав, что родители до сих пор не могут читать на английском, я попросил соседских детей научить меня алфавиту и звучанию каждой буквы. Потом начал проговаривать вслух слова на вывесках и вот так научился читать почти без посторонней помощи.
Когда отец узнал, что его сын-дошкольник умеет читать, и, главное, когда, после расспросов выяснил, что учился я по собственному почину, он изумился. Возможно, тогда он и заподозрил, что я необычный. (Он верил в это всю жизнь, хотя это и не мешало ему критиковать меня за множество недостатков.) Из-за веры отца в то, что я необычный, и из-за того, что он об этом сказал напрямую, я и сам впервые об этом задумался.
Надо думать, в мире хватает детей, которые научились читать до школы. Например, моя сестра, но ее учил я. Меня не учил никто.
Когда в сентябре 1925-го я наконец пошел в первый класс, то поразился, как трудно остальным дается чтение. Еще больше меня озадачивало, что другие дети всё забывали, когда им что-то объяснили, и тогда приходилось объяснять еще и еще.
Вот этот момент, думаю, бросился мне в глаза очень рано: в моем случае достаточно сказать всего раз. Я и не знал, что у меня выдающаяся память, пока не заметил, что у моих одноклассников с этим гораздо хуже. Сразу поясню: «фотографической памяти» у меня нет. В ней меня не раз обвиняли те, кто восхищается мной больше, чем я того заслуживаю, но я всегда отвечаю: «У меня всего лишь почти фотографическая память».
Вообще-то, на не особенно интересные мне вещи память у меня вполне обычная, если не хуже. Происходят даже жуткие оплошности, когда я слишком ухожу в себя. (А я поразительно увлечен собой.) Однажды я увидел, но не узнал свою прекрасную дочь Робин. Не ожидая встречи с ней, я различил только смутно знакомое лицо. Робин нисколько не обиделась и даже не удивилась. Она повернулась к подружке и сказала: «Вот видишь, я же говорила: если я буду просто стоять и молчать, он меня даже не узнает».
Но, если меня что-то интересует — а такого хватает, — я это вспоминаю практически мгновенно. Однажды, когда меня не было в городе, моя первая жена Гертруда поспорила о какой-то мелочи со своим братом Джоном, и малышку Робин, тогда лет десяти, послали в мой кабинет за нужным томом «Британской энциклопедии».
Робин подчинилась, но возмутилась: «Вот бы папа был дома. Он бы вам и так все сказал».
Конечно, во всем этом есть свои трудности и недостатки. Может, я и одарен чудесной памятью и сообразительностью с раннего возраста, зато обделен обширным опытом и глубоким пониманием человеческой натуры. Мне было и невдомек: другие дети не оценят, что я знаю больше, чем они, и гораздо быстрее учусь.
(И почему это, интересно, среди школьников ребенок с выдающимися спортивными способностями — объект почитания, а ребенок с выдающимися интеллектуальными способностями — ненависти? Существует какое-то негласное правило, что человека определяют мозги, а не мускулы? И если ребенок плох в спорте, то он просто плох, а если он не блещет умом, то сразу чувствует себя недочеловеком? Не знаю.)
Беда в том, что я не пытался скрывать блестящий интеллект. Я демонстрировал его в классе каждый день и ни разу — ни разу — даже не подумал «скромничать». Я все время радостно давал понять окружающим, как я умен, и сами можете догадаться, к чему это привело.
Результат предсказуем, тем более для своего возраста я был маловат и слабоват, да еще и младше остальных одноклассников (в итоге — на два с половиной года, потому что периодически перескакивал классы и все равно оставался «самым умным»).
Надо мной издевались. Естественно.
В конце концов я понял причину, но еще много лет не мог с этим смириться, потому что никак не получалось заставить себя скрывать гениальность. Поэтому надо мной издевались — хотя с каждым годом всё меньше и меньше — вплоть до двадцати лет. (Впрочем, не стоит сгущать краски. Физическому насилию я не подвергался. Ровесники просто меня высмеивали, обзывали и бойкотировали — все это я вполне мог вынести без особых переживаний.)
Но я все-таки кое-что усвоил. То, что необычный, до сих пор невозможно скрыть, учитывая, сколько книг я написал и издал, а также как много тем в них затронул, но в обычной жизни я научился держать себя в руках. Научился «отключать гений» и общаться с людьми на равных.
В результате у меня появилось множество друзей, с которыми я поддерживаю очень теплые отношения.
Вот бы вундеркинды рождались не только с отличной памятью и высоким интеллектом, но и с пониманием человеческой натуры. Но не все дается от рождения. Самые главные черты развиваются постепенно, с опытом, и везет на самом деле тому, кто усвоил их быстрее и проще, чем я.
2. Мой отец
Мой отец, Юда Азимов, родился в России, в селе Петровичи, 21 декабря 1896 года. Он был смышленым молодым человеком, получившим полное образование в рамках ортодоксального иудаизма. Усердно изучал «священные тексты» и бегло говорил на литвакском (литовском) диалекте иврита. Позднее в наших беседах он с удовольствием цитировал на иврите Библию или Талмуд, а потом переводил для меня на идиш или английский и объяснял смысл.
Было у него и светское образование — он с легкостью говорил, читал и писал на русском, хорошо разбирался в русской литературе. Рассказы Шолом-Алейхема он знал практически наизусть. Помню, как-то раз он процитировал мне один — на идише, понятном мне языке.
Он достаточно хорошо знал математику, чтобы вести учет в семейном деле своего отца. Мрачные дни Первой мировой войны он пережил, каким-то образом избежав службы в русской армии. И это хорошо, иначе, вероятно, он бы погиб, и я бы не родился. Пережил отец и послевоенные беспорядки, а на моей матери женился где-то в 1918-м.
До 1922 года, несмотря на тяготы войны, революции и гражданских волнений, ему неплохо жилось в России — хотя, конечно, кто знает, что бы случилось с ним и со мной в еще более мрачные дни сталинской тирании, Второй мировой войны и нацистской оккупации наших родных мест.
К счастью, об этом можно не задумываться, потому что в 1922 году сводный брат моей матери Иосиф Берман, за несколько лет до того перебравшийся в Соединенные Штаты, пригласил нас переехать, и родители после долгих и мучительных размышлений так и поступили. Решение далось им непросто. Пришлось бы покинуть село, где они провели всю жизнь, где оставались все их родные и друзья, и отправиться в неизвестные края.
Но родители рискнули и успели как раз вовремя, потому что уже в 1924 году ввели строгие миграционные квоты и нас бы попросту не впустили.
Отец приехал в США с надеждой на лучшую долю для своих детей — и ее он явно добился. Еще при жизни он увидел, как один его сын стал известным писателем, второй — успешным журналистом, а дочь обрела счастье в браке. Однако это дорого ему обошлось.
В России отец принадлежал к зажиточной купеческой семье. В Штатах он оказался без гроша. В России он считался образованным человеком, которого уважали за знания. В Штатах он оказался практически безграмотным, потому что не писал и даже не говорил на английском. А главное, его образование ни в грош не ставили светские американцы. На него смотрели свысока, как на невежественного иммигранта.
Все тяготы он переносил без жалоб, потому что сосредоточил силы на мне. Я должен был воздать за всё — и я сумел это сделать. С тех пор как с возрастом пришло понимание, на какие жертвы отцу пришлось пойти, я испытываю к нему неизменную благодарность.
В Штатах он брался за любую работу: продавал по домам губки, демонстрировал пылесосы, работал на производстве обоев, а потом — в мастерской по пошиву свитеров. Через три года отец скопил на первоначальный взнос для открытия семейной кондитерской, чем обеспечил и определил наше будущее.
Как я уже говорил, отец никогда не требовал от меня блестящих результатов. И никогда не наказывал: это он оставлял матери — она умела мне хорошенько всыпать. А сам, если я не слушался, довольствовался лишь долгими нотациями. Пожалуй, вынести взбучку от матери было легче, но я всегда понимал, что отец меня любит, даже если ему трудно передать это словами.